Волны, празднуя победу, ярились и пенились около раздробленных барок с возрастающей силой и разносили кули в разные стороны; потеси ломались; ветер пронзительно выл. Скоро показалась другая барка, потом третья, — и опять удары, и опять треск! Каютин закрыл глаза. Невыносимой пыткой отдавался каждый удар в его груди. В изнеможении прислонился он к скале, немного поодаль от многочисленных зрителей. Недалеко от него стояли сконфуженные лоцмана и толковали о случившемся несчастии, справедливо слагая всю вину на поднявшийся во время хода барок ветер.
Каютин не рвал на себе волос, не кричал, не приходил в неистовство; им овладело немое, холодное отчаяние; но в душе его не раздалось ни одного упрека кому-нибудь. Вдруг подбежал к нему его товарищ, Шатихин, страшно бледный.
— А все по твоей милости, — сказал он с отчаянием. — И дернуло меня послушаться!.. Продать бы хлеб в Рыбинске, так нет — все больше хочется… Жадность ваша… Теперь просто разоренье!.. Вот гляди, гляди! — кричал купец, указывая рукой на бунтующую реку — по кулю растащило! половины их теперь не соберешь!
— Пожалуйста, уж не упрекай, — сказал Каютин кротко, — я больше потерял…
— Больше! — перебил купец. — Больше! Еще бы я столько потерял… да…. Эх!
И он побежал распоряжаться наймом людей для снятия барок с ходу и для сборки кулей.
Шум людских голосов, общее смятение и это печальное многолюдство были нестерпимы Каютину. Он пошел вдоль берега и, завернув за угол, бросился на землю, около тощих кустов. Черные тучи, гонимые ветром, казалось, скоплялись над тем самым местом, где происходила печальная драма. Изредка молния разрезывала их, и отдаленные раскаты грома сливались с шумом торжествующих, волн, свирепо бьющихся о берег. Крупные капли дождя хлестали ему в лицо; мимо него, по мрачно бурлящей черной реке, быстро неслись обломки барок и кули… кули, в которых заключались все его надежды. Он закрыл лицо руками, и нестерпимые муки, теснившие его грудь, разрешились громким, судорожным рыданьем. Совершенное отчаяние овладело им. Ветер дико выл и стонал; чаще и чаще повторялись раскаты грома:. кули мелькали и неслись мимо; вдруг между ними мелькнула безобразная масса… Каютин всмотрелся внимательнее: то была, казалось ему, раздавленная его баркой женщина. Он содрогнулся.
Так прошло часа два. Каютин все сидел и смотрел, как плывут его кули. Потребность согреться и обсушиться, наконец, проснулась в нем. Он встал и побрел по направлению к городу Боровичам.
Дорогой нагнал его купец Шатихин, ехавший на тройке.
— Садись, — сказал он Каютину, — я подвезу.
Каютин сел, и Шатихин принялся передавать ему печальные подробности несчастия, но уже не упрекал его. Каютин не слушал: казалось, ему было все равно, спасено ли что-нибудь, или погибло все. Ничего утешительного не видел он впереди, и отчаяние все сильней и сильней брало его.
— Надо нам расчет и порядок сделать, — сказал Шатихин, когда они прибыли в город и остановились, по желанию Каютина, у трактира.
— Хорошо, — отвечал Каютин, — завтра все сделаем. Я переночую здесь.
И он пошел в трактир.
Особой комнаты в трактире не было. Выпросив у хозяина сухого белья и дубленый тулуп, Каютин переоделся в бильярдной, на ту пору пустой, и вошел в общую комнату.
Комната была довольно большая, с превысокими окнами, на которых стояли так называемые восковые цветы, разросшиеся по деревянным решеткам, и ерани, распространявшие свойственное им благоухание. Вся мебель состояла из одного клеенчатого дивана, десятка стульев и четырех столов покрытых толстыми сероватыми салфетками и украшенных грациозными перечницами, наподобие желтого старого огурца, поставленного стоймя. Посреди потолка висела закопченная люстра со стеклышками. На стенах, в желтых толстых рамах, висели картины, изображающие некоторые сцены из «Душеньки», похождения Женевьевы, королевы Брабантской, и полуобнаженную волшебницу, вручающую талисман горбоносому греку, причем посетитель мог увеселиться безденежно чтением и самого знаменитого романса, подписанного под картиной.
Каютин потребовал чаю и сел на диван. Он выпил скоро два первые стакана и, согревшись, сидел за третьим, повесив голову.
Злость взяла его, когда, прислушавшись к разговору трех посетителей, пивших чай за другим столом, он узнал, что и они говорят о том же, от чего не могли оторваться его мысли. Посетители говорили о разбитых барках, сердитой буре, потонувших и плавающих кулях, о неизбежных убытках, которые должен был понести бедный хозяин кулей.
Двое из них, судя по одежде, были лоцмана: один рыжий и уже немолодой, другой лет двадцати; товарищ их казался зажиточным крестьянином. Собеседники называли его Антипом Савельичем. Лицо его понравилось Каютину. Оно принадлежало к тем народным лицам, которые сразу до такой степени располагают в свою пользу, что вы охотнее пуститесь с таким простолюдином в длинные толки, чем с образованным господином, и даже не слишком рассердитесь, если он вас надует. Выражение смышленности и полной беспечности, прямоты и добродушного лукавства придавало небольшому, уже не молодому лицу Антипа необыкновенную привлекательность. Седина чуть пробивалась в его темно-русых волосах; усы же и небольшая окладистая борода его были черные, и седина обозначалась в них заметнее. Взгляд небольших голубых глаз его был ласков и долго с спокойным и ровным выражением останавливался на чужом лице. В разговоре и движениях его пробивалась врожденная живость и в то же время какая-то строгая плавность и осмотрительность, как будто он поминутно думал, что наблюдают каждое его слово, каждое движение, и не хотелось ударить лицом в грязь. Голос его был чрезвычайно приятен, а тихий смех невольно располагал к веселости. С первого взгляда на него Каютин, уже присмотревшийся несколько к народным физиономиям, подумал, что он должен быть отличный мужик, если только нестрашный плут.