— Спасибо, спасибо, Антип Савельич! — говорил он тронутым голосом.
— А пожалуй, и не за что, — отвечал Хребтов. — Дивлюсь я, как мне сразу в голову не пришло! А штука, кажись, простая.
— Уж так проста, так проста, Антип Савельич, — сказал Водохлебов, проходивший мимо них, — что подлинно дивишься, как любому не пришло….
— Простое-то всего труднее и приходит в голову, — заметил Каютин.
— Валетка! Валетка!
Хребтов, нагнувшись, ласкал уже свою собаку, стараясь скрыть небольшое смущение, которое появилось в его лице.
Между тем работа уже кипела, — и в час была готова могила громадному камню, может быть не раз сокрушавшему суда бедных промышленников, пока дивная находчивость русского человека не восторжествовала над его сокрушительной силой.
— Слава ей, этой дивной находчивости! — сказал сам себе Каютин, к которому в одну минуту возвратились и сила, и бодрость, и все надежды, одушевлявшие его. «Как бы расцеловала его Полинька, — подумал он, провожая глазами Хребтова, вмешавшегося уже в толпу работающих, — если б знала, что он для меня теперь сделал!»
И Каютин задумался о Полиньке и о той минуте, когда он приведет к своей невесте невысокого чернобородого мужичка, с пробивающейся сединой, с маленькими сверкающими глазами, с умной и немного лукавой улыбкой, и скажет ей: «Полюби его! это мой лучший друг! это спаситель мой! это тот, кому ты обязана моей жизнью, нашим богатством и нашим счастьем!»
И Каютину уже казалось, что та минута близка, что он идет навстречу к своей Полиньке; но вдруг он всмотрелся кругом — ничего, кроме моря и моря! ничего, кроме пенящихся, разбивающихся, воющих и глухо клокочущих волн! А посреди их две небольшие лодьи и несколько человек, затерянных в этом необъятном пространстве вод… На какое расстояние отделен он от Полиньки, от всего остального мира и человечества. Страшное расстояние! Даже воображение отказывалось определить его.
Господи! Господи, что же будет, когда опять увидит он себя среди людей, в Петербурге, в Струнниковом переулке, в светлой, уютной комнатке Полиньки? Слезы градом брызнули из глаз Каютина.
— Костер готов! прикажете зажигать? — раздался над ухом его голос кормщика.
— Зажигай!
Хотя был еще день, но туман, почти беспрерывный в той стране, так густо и мрачно висел над морем, что костер был вовсе не лишний. Каютину хотелось, чтоб рабочие его после тяжкой работы хорошенько отдохнули, пользуясь временем отлива. Снесены были к костру лучшие припасы, бывшие на судах, заварили чай, принесли водки и рому. Скоро промышленники дружно уселись вокруг костра и предались отдохновению.
Согретые чаем, которого благодетельную силу может оценить вполне только тот, кому случилось дышать туманами и сыростью полярных стран, оживленные ромом, счастливые чудным избавлением лучшего своего судна, промышленники скоро предались самой шумной, искренней веселости. Раздалась заунывная русская песня, а кормщик с «Запасной», Демьян Путков, подгулявший больше других и притом всегда великий запевала и балагур, грянул в литавры, подаренные ему земляком, попавшим в полковые музыканты, и пустился вприсядку. Собаки тоже дружно улеглись у костра и прекратили свое завыванье, как только вместо общего уныния звуки радости огласили остров.
И неописанно оригинальна, полна дикой торжественности была эта картина, не имевшая других зрителей, кроме самих своих действователей: на песчаном острове, окруженном бурунами, посреди моря, которому нет пределов ни с одной стороны, при блеске костра, бросающего красноватый блеск на ближайшие волны, горсть людей, беспечно пирующих, поющих, гуляющих по песчаной площадке, собирающих на память раковины и каменья… Стоя поодаль, Каютин долго и пристально смотрел на эту картину и много передумал, много перечувствовал…
И во сколько тысяч раз презрительнее и ничтожнее казалось ему все мелкое и жалкое, все презрительное и ничтожное, многие годы волновавшее его душу и волнующее души многих людей, может быть также не мелочных по природе, но опутанных мелочами, — все, наполнявшее ее сладким или мучительным трепетом, радовавшее и огорчавшее?
Кто не переносит своих желаний за пределы домашнего очага, горшка щей и теплой лежанки, кто привык находить высшее упоение жизни в ловко сшитом жилете, тот не поймет мыслей, волновавших теперь его душу.
Понемногу отошел он на самую дальнюю точку острова и смотрел издали на пирующих товарищей и клокотавшее за ними необъятное море. Он думал, что он один был вместе и действователем и сознательным зрителем этой картины, но вдруг невдалеке послышался шорох. В нескольких шагах от него стоял Хребтов и тоже смотрел на ту сторону, держа одну руку на голове своего Валета, который сильно вертел хвостом и тихонько взвизгивал, как будто от избытка умиления.
Каютин окликнул его:
— Антип Савельич!
Хребтов вздрогнул.
— Что, барин, — сказал он тихо, подходя к Каютину и указывая на пирующих промышленников, на горящий костер и на бесконечное, неугомонное и недружелюбное море, — ты уж думал, что ничего, кроме худа, мы и не встретим, как пойдем с тобой свет бороздить? А ведь вот хорошо!
— Хорошо! — отвечал Каютин с невольным движением и положил ему руку на плечо.
— Я вот за то и люблю такую жизнь, — прибавил Хребтов задумчиво, — что вечно случится что-нибудь такое, чего никак не ожидаешь и никаким разумом не придумаешь…
Голос его был еще приятнее и ласковее, чем всегда, глаза необыкновенно блестели и как будто были подернуты сдержанными слезами. Тихо сняв руку Каютина с своего плеча, он медленно пошел берегом, повеся голову.