При входе под навес скалы, далеко выдавшийся над рекой и составлявший вместе с тростником, росшим по мелководью, довольно незаметное убежище, Никита услышал легкий шум. Чуткое ухо его привыкло различать походку зверей и шелест, производимый ими: шум показался ему подозрительным, как будто удалялся человек. Крепко сжав рукоять ножа, которым не забыл запастись в минуту бегства, Никита раздвинул ветви…
Радостная улыбка осветила лицо промышленника: байдары были на том же месте, где они их оставили. Но никого не было при них! Осматриваясь, однакож, внимательнее, Никита открыл на мокром песке, до которого в бурю дохватывали волны, следы человеческих ног. Следы были глубоко вдавлены; подошва отпечатывалась на них так резко, что даже можно было счесть гвозди, которыми были подкованы сапоги. Никита знал обувь дикарей и заключил, что здесь был кто-нибудь из его товарищей. Кто же? И давно ли? Судя по свежести следа, выходило, что очень недавно. Где же он теперь? Неужели не дождался никого и ушел? Но куда? И зачем он не взял одной байдары, чтоб переплыть на тот берег, где мог считать себя безопасным? С такими мыслями Никита вошел в одну байдару, и здесь новые следы недавнего присутствия человека поразили его; на борту байдары лежали остатки жареной рыбы. Никита обнюхал ее, она была свежа; он внимательно осмотрел один кусок: на вогнутом крае его ясно оттиснуты человеческие зубы, как будто только за минуту кто-нибудь утолял здесь голод. Кто же? И где таинственный товарищ?
Увы, его нет! Надежда увидеть товарища, так скоро исчезнувшая, произвело болезненное впечатление на мысли промышленника. Он глубоко почувствовал свое одиночество, свою беззащитность среди враждебной пустыни, ежеминутно грозившей выслать на него новые полчища врагов. На всем огромном пространстве, окружающем его, нет для него безопасного уголка, нет родного лица, родного звука! И неужели должен он опять одиноко пуститься в бесконечную, опасную дорогу? И где конец ей, и какой конец? Многое выносит русская душа в товариществе, скоро беспечность и удаль берет в ней верх над унынием в самом отчаянном положении; на людях и смерть красна, — но одному тяжело в диком и враждебном краю, особенно когда нечем размыкать кручину.
«Кабы хоть винца теперь, — подумал Никита, — дал бы за стаканчик лисицу чернобурую, не пожалел бы бобра осистого. Эх, горькая наша долюшка!»
Он вспомнил любимую песню, которую певал на селе в хороводе, и затянул ее своим диким, неуклюжим басом; слезы дрожали в ней, Никита сам чувствовал: выходило очень нехорошо, нескладно! Но не было тут ни красных девок, ни парней, ни молодиц; некому было осмеять его; он пел, и эхо повторяло его унылые напевы.
— Эх, сторона ты моя, сторона родимая! — сказал Никита, привстав и тряхнув головой. — Хоть бы пришел теперь Лука чувствительный, али Вавило горемычный, али Савелий смешливый, — где-то он? Чай, уж не смеется теперь, сердечный… Али хоть Тарас трусоватый. Покалякать бы, душу отвести, как у себя на селе мы в хороводы хаживали, как бражку ендовами пили да вино полугарное ковшиками.
И волнуемый все более и более потребностью живого существа, с которым можно было бы разделить кручину, Никита, наконец, закричал в порыве отчаяния:
— Где вы, братцы?.. Степа! Лука, Савелий, Ванюха, Тарас!.. хоть бы уж Тарас…
Вдруг около него послышался шелест; он поднял голову — перед ним стоял Тарас.
— Никита!
— Родной ты мой! Как ты сюда попал?.. Да ты ли, полно? — закричал Никита рыдающим голосом.
— Я, я…
— Не душа ли твоя, Тарасушка?
И он кинулся обнимать Тараса.
— Здорово! Здорово! — говорил Тарас. — Эге-ге, брат! Да что с тобой сталось? Никак, слезы! Уж не беда ли какая настигла?. Не получил ли ты худой весточки? Живы ли твои… матушка, как батюшка?..
— А я почем знаю, — сурово отвечал Никита, устыдившийся своего увлечения. — А ты, брат, видно, все такой же: все тем же лыком шит; ну, в уме ли ты? Захотел весточки! Шутка ли что сморозил!
И он разразился своим громовым хохотом. Тарас трусливо сказал ему:
— Тише, брат! Тут, пожалуй, услышат…
— Кто услышит?
— Они… плосконосые…
— Да разве они близко?
— А кто их знает. Может, и близко. Нападут опять врасплох, захватят, так уж не справишься. Я вот как один тут сидел, так, почитай, не шевелился, не только громко захохотать: вот и ничего, никто не пришел!
— Да где ж он был, как я пришел? — спросил Никита.
— Где? Я давно слышал, как ты пришел, даже видел: словно как наш русский армяк. Только, думаю: ну, а как, на грех, да не наш? Вот я и тягу! Спрятался в кусту и слушаю. Ты песню запел. «Господи, — думаю, — наша песня, пра наша!» Вот и слова слышно: «Сторона ты, дальная сторонушка…» Я сам ее певал. Ну, а как не наша? Прочистил уши — слушаю: точно, наша! И уж хотел бежать к товарищу: ну, а как, дескать, плосконосый выучился по-нашему, да поет, чтоб нас, православных, в ловушку приманить?.. Так ноги опять и подкосились! Да уж. как ты гаркнул: Лука, Степан, Тарас? Так тут я и разуверился: мудрено, дескать, нехристю имени наши узнать! Постоял еще, пока и в другой раз ты нас окликнул, и, была не была, раздвинул куст!
— Трусоват, брат, ты, нечего сказать, — заметил Никита. — Ну, да уж господь с тобой! Видно, такой уродился. А ты вот рассказывай, где побывал и как врагов избежал?
— Я избежал? Нету, брат, шутишь, — отвечал Тарас. — Я только вот не больше недели как с ними простился.
— Как простился?
— А так, я на волю пошел, а они на дно морское пошли.
— Что ты?