Улика действительно оказалась налицо, и вора связали. Его бледное лицо, дрожащие губы и вырвавшийся тяжелый вздох окончательно успокоили толпу, что порок будет наказан.
В нем Граблин узнал прежнего мальчика, которого Кирпичов обещал сделать человеком, принимая его от погоревшего старика. Он почти побежал домой. Какое-то тяжелое чувство, похожее на тоску или непонятный страх, сильно давило ему грудь и било его лихорадочной дрожью. Он подходил уже к дому, но не придумал еще, что бы сказать квартирной хозяйке; шаги его начали постепенно делаться менее, менее, наконец он совсем перестал подвигаться, продолжая только переступать с ноги на ногу и постукивать ими о скрипевшие деревянные мостки…
Вдруг, откуда ни возьмись, очутилась перед ним старуха, низенькая, худая, одетая во что-то, не похожее ни на капот, ни на салоп; на бледно-синем лице ее видны были следы пробежавшей извилинами слезы. Она шевелила губами и кланялась.
— Что тебе, старуха?
— Батюшка, не оставьте…
И, закашлявшись, она подала что-то завернутое в тряпку.
— Пашпорт, — продолжала старуха, — праздник настает, так прошеньице бы…
«Отчего ж, — подумал Граблин, — не написать прошение старухе, рассчитывающей поправиться к празднику на счет чьей-то благотворительности», — и повел ее к себе.
К счастию, хозяйки не было дома. Смело и радостно вошел он к себе в комнату в сопровождении старухи; заглянул за перегородку: мать его спала, навьючив на себя все, что могло согревать, если не теплом, то тяжестью. Он бросился к печке: она была холодна, как его руки, хозяйка сдержала свое условие. С отчаянною решительностью вбежал он в комнату хозяйки, взял с печки несколько поленьев и положил на место их сохранившийся четвертак, который, по его расчету, должен был значительно ослабить взрыв гнева хозяйки за такое своеволие.
Старуха вызвалась затопить печку, а он с ожесточением напал на какое-то кушанье, приготовленное матерью против его ожидания, потому что утром он оставил денег на обед только для нее одной.
— Ела ли ты сегодня? — спросил он старуху, когда голод поутих.
— Сыта, батюшка, сыта, благодетель, — отвечала она, кланяясь.
Старуха успела уже поосмотреться и смекнула, что уделить-то ему нечего.
— Вот погреться-то, — продолжала она, суя руки в самый огонь, — редко удается; хозяева фатерные уж так ли скупы на дрова, Христом-богом не выпросишь лишнего полена!
Старуха угадала и точку мыслей Граблина о квартирных хозяевах, приняв, вероятно, для того в соображение, с одной стороны, далеко ненадлежащее количество поленьев, которое к тому же с большим трудом разожгла, а с другой — господствовавшие в комнате сырость и холод.
— Кому же ты хочешь, — спросил Граблин, — подать прошение?
Старуха назвала ему своего благотворителя со всем его титулом.
— Да почему же непременно ему, а не кому другому?
— Да так уж… очередь пришла, — отвечала старуха, развернув паспорт и подавая Граблину клочок бумаги с адресами нескольких значительных и богатых лиц.
Граблин принялся писать. Рука его плясала над бумагой от холода, как ни старался он прижимать ее, налегая всем корпусом. Кончив, он отдал старухе прошение, сказав ей, что читать не нужно и что известно, как пишутся подобные прошения.
— По смерти, мол, мужа моего, — объяснил он ей одна кож, — там-то служившего, осталась я без куска хлеба, к приобретению коего, по старости лет и слабости сил не имею дескать, возможности; а тут сейчас и самая просьба…
Старуха благодарила. Вдруг Граблин поспешно спросил:
— А что, если ты — ведь вашей братьи много здесь — будешь присылать ко мне всех живущих прошениями, которых ты знаешь, будет ли какой доход? Ведь платят же они кому-нибудь за писание?
— Как же, благодетель, только я… теперь-то у меня…
И озадаченная старуха замялась.
— Я не за тем тебя спрашиваю, — сказал Граблин.
— Как не платить! — продолжала она, оставив в покое свой карман, в котором принялась было шарить. — В прошлый раз уговаривалась я с Головачом за пятиалтынный, да копейки не доплатила, — так, поди, как выбранил! да еще говорит: платок, попадешься, сорву с головы, коли не донесешь копейки, седые твои волосы…
— А что это за Головач?
— Да, знать, фамилия у него такая, или прозвали так за то, что прошения всякие сочиняет. Я стала знать его по покойнице Егоровне — нищая тоже, за милостыней к нам, бывало, приходила. В ту пору я только что сына, кормильца моего, схоронила.
— Ты схоронила сына? — спросил вдруг Граблин, встревоженный внезапной мыслию…
— Схоронила, батюшка. Бились мы с ним, правда, бедно жили, да все ж была надежда. Служил уж он другой годок, и усердный такой был, да здоровья-то бог не дал: поработает побольше и захворает. А тут слег — и потерял место. С тех пор стал, сердечный, пуще прежнего чахнуть, чахнуть…
Старуха тут захлебнулась слезами, вскипевшими вдруг при этом воспоминании о давно минувшем горе.
— И умирал-то, бедный, — продолжала она, оправившись, — все тосковал обо мне: маменька, говорит, вы проситесь в богадельню, не ходите по миру…
— Да!.. он говорил это? — прервал Граблин под влиянием страшно терзавшей его мысли. — Что ж ты не в богадельне?
— Ходила, благодетель, раз десять в три-то года ходила, да уж, видно, счастье мое такое — все очереди-то нет. А ласковый такой начальник-то, сам велит приходить да наведываться; покойница Егоровна тоже про него говорила:
— То же! — сказал Граблин в раздумьи.