— Не робей, товарищи! беги! пали! — кричал в совершенном исступлении промышленник Демьян Путков, выскакав вперед на жалкой кляче, которая была при нас. — Не дадим в обиду товарищей! Вперед, братцы! с богом, вперед!
И он неистово забил в барабан, застучал своими литаврами.
Конечно, он, да и никто не ожидал действия, какое произвел барабан.
Дикие лошади киргизов, не привыкшие к барабанному стуку, всполошились и понеслись в разные стороны.
Картина была ужасная: ничего, кроме степи и неба, не было кругом, густой дым стоял над аулом; испуганные лошади сталкивались, сбрасывая всадников, летели во весь опор. Их топот, их дикое ржанье смешивались с воплем раздавленных жертв и воем бури, которая быстро усиливалась. Костер пылал, освещая кровавым блеском картину всеобщего смятения. Демьян продолжал с возрастающей силой, исступленно стучать в барабан, греметь литаврами. Мы делали беспрестанные залпы, смекнув дело…
В несколько минут пространство около костра опустело. Осталось только несколько кибиток, несколько лошадей, привязанных к ним или бегавших в смятении, без всадников.
Мы кинулись к костру. Я вбежал почти в огонь, собственными руками раскидал горящие головни…
Увы! мы нашли только обгорелый труп, в котором едва узнал я моего несчастного друга!»
Между слушателями пронеслось восклицание ужаса.
Каютин остановился и поглядел на Лизу. Она сидела, как статуя, не мигнув глазом; губы ее были белы, как полотно, глаза необыкновенно тусклы, ее била лихорадка.
— А другие ваши товарищи? — спросила Лизина бабушка.
— «Все они были живы, — отвечал Каютин. — Мы нашли их в кибитках связанными.
— Вы не знаете, что такое буря в степи, где и посредственный ветер довольно ощутителен. Но делать нам было нечего: дикари могли воротиться! И мы, несмотря, что буря усиливалась, стали пробираться к берегу с помощью оставшихся киргизских лошадей и кибиток. Не успели мы отъехать двух верст, как слух наш, сквозь дикий свист бури, поражен был ужасными звуками: человеческие крики и конское ржанье сливались в один отчаянный предсмертный вопль, как будто вблизи сотни людей и лошадей гибли самой ужасной смертию».
— Что ж тут такое происходило, батюшка? — спросила Лизина бабушка.
— «Нужно вам сказать, что в киргизских степях есть огромные пространства, называемые грязями; они наполняются водой только зимой, летом вода высыхает, остается только ил, покрытый тонким слоем соли; топкость таких грязей до такой степени велика, что ни проехать, ни перейти через них нет возможности; кто зайдет туда — гибель неизбежна. Беспрестанно случается, что буря загоняет в грязи конские табуны, и тогда гибнет в одну ночь по две и по три тысячи лошадей.
Мы были свидетелями такой картины, но только она была еще ужаснее: вместе с лошадьми гибли люди! Буря загнала на грязи наших врагов, которых лошади притом еще были напуганы барабаном. Мы долго стояли на окраине грязей и при тусклом свете луны, изредка выходившей из-за туч, смотрели, как бесполезно боролись несчастные с неизбежной гибелью, как то выскакивали они, то погружались в топкий ил, как человек искал опоры у лошади, лошадь у человека, и оба неизбежно гибли! Какие крики вырывались из груди людей! какие стоны, какое хрипенье испускали несчастные лошади! Не меньше первых, если не больше, были жалки последние. Признаюсь, картина была ужасная, волос вчуже становился дыбом, и если б тот самый день не видал я, как в моих глазах сожгли лучшего моего друга, я сказал бы, что ничто в жизни не производило на меня более сильного впечатления».
— Бог наказал разбойников! — заметили в один голос старушки. — Ну, батюшка, чем же кончились твои порождения?
— «К утру прямым путем добрались мы до камышей, нашли свои лодки и поплыли к баркам. Тихо и ровно, впереди других, плыла моя лодка, в которой были Хребтов, два гребца, я да обгорелый труп моего приятеля. Мы не хотели кинуть его в степи, да и некогда было копать могилу. В унылом молчании подвигались мы вперед. Утро было прекрасное; волны, бушевавшие всю ночь, казалось, неохотно стихали, отражая пышно восходящее солнце; береговые птицы кружились над нами с обычным криком… я глядел на мертвое, обезображенное лицо товарища, и целая драма, полная горькой и потрясающей истины, проносилась в голове моей. Он был благороден и добр, он был рожден для жизни тихой, для сладких и прекрасных трудов, для любви, а судьба кинула его в самые жаркие житейские битвы, окружила нищетой, невежеством, изменой, и душа его ожесточалась, мертвела, прекрасный талант не развивался, а любовь его разрешилась страданием! И какая любовь! забытый, отверженный существом, может быть ничтожным, недостойным его, он не переставал любить ее со всем безумием страсти, и ни одного упрека не послал он ей! Напротив, он вспоминал о ней с самым теплым чувством, как вспоминают о человеке, которому всем обязаны: он благословлял ее и молил простить его… И такого человека можно было отвергнуть!»
Каютин взглянул на Лизу. Она быстро отвернулась.
— «Какая тоска душила меня, какая желчь кипела во мне против женщины, не умевшей оценить моего друга, я не могу вам рассказать. Молча доплыли мы до наших барок, перенеслись в них, и со всеми обрядами, принятыми в таких случаях у мореходов, с молитвой и со слезами кинули труп несчастного моего друга в море. Так вот где суждено было успокоиться душе, рожденной для счастия и никогда не знавшей счастия. Вот где безвестно сложил свои кости человек, могилу которого знали и чтили бы многие люди, если б талант его развился и проявился во всей силе своей!