Была глубокая осень. Тульчинову случилось охотиться в тех же местах. День был мрачный; резкий, холодный ветер с маленьким дождем пробирал до костей; под ногами хрустели сухие сучья. Полуобнаженные деревья тоскливо качались, издавая жалобные стоны. В воздухе вместо резвых Птиц кружились сорванные ветром желтые листья и, дрожа, падали на сырую землю. В лесу в такую пору бывает необыкновенно грустно. Все кругом мертво; только ветер стонет, будто сам тоскуя о своем раздольи. Охота шла неудачно, да и увядающая природа неприятно действовала на Тульчинова. В самом унылом расположении духа вышел он из лесу и увидел стадо, собравшееся в кучу: тощие животные жались друг к другу и жалобно мычали. Тульчинов вспомнил своего летнего знакомца — пастуха. С воем ветра долетело до его слуха что-то вроде детского плача. Осмотревшись, он заметил вдали шалаш из прутьев и пошел к нему. Шалаш походил на клетку; листья отвалились, сучья посохли, ветер свободно дул в широкие скважины. Заглянув в одну из них, Тульчинов ужаснулся: на мокрых, полусгнивших листьях лежал, скорчившись, пастух, стараясь отогреть свои босые ноги и руки. Он дрожал под мокрой и дырявой рогожей, тихо и уныло напевая чухонскую песню, и пенье его скорее походило на страдальческие стоны. К пастуху жалась вымокшая собака, тоже вся дрожа от холода; закинув голову кверху, она тихонько выла, подтягивая своему хозяину. Шорох за шалашом заставил ее вздрогнуть; она чутко осмотрелась и с лаем кинулась вон. Встреча двух собак посреди лесов и болот не очень была умилительна: они скалили зубы и, враждебно глядя друг на друга, ворчали. Тульчинов окликнул свою собаку, и на голос его пастух робко выглянул из шалаша.
Рубашка и шотландский жилет его превратились почти в лохмотья; губы его были сини, в глазах его блистали слезы; он хотел улыбнуться, но не мог, и начал прыгать. Отогрев свои члены, он весело раскланялся, и радость его была неописанная, когда он узнал Тульчинова.
— Иди за мной! — сказал ему охотник, тронутый бедственным положением ребенка.
Пастух внимательно поглядел на небо, тяжело вздохнул и покачал головой.
Тульчинов, как мог, растолковал ему, что хочет взять его с собою. Пастух долго думал, наконец вдруг кинулся в шалаш и через минуту вернулся в странном наряде: маленькая голова его с белыми намокшими волосами продета была в отверстие длинной рогожи, которая волочилась по земле. Он заиграл в рожок; печальное эхо пронеслось по лесу, собака кинулась к лежавшему стаду и, подняв его своим лаем, погнала вперед. Пастух хлопал бичом и весело припрыгивал.
Через час из деревни выехала коляска; на запятках сидел пастух в рогоже и чухонскими криками ободрял свою собаку, бежавшую за экипажем.
Мальчика вымыли, приодели, назвали Карлушей, и через несколько дней управляющий Тульчинова отвел его в ученье к басонщику. Карлуша всему удивлялся, всего дичился; в лесу он любил людей, в городе он стал их бояться. В первый день пребывания у басонщика товарищи больно побили его, разумеется без всякой причины: так, познакомиться с новичком и измерить его силы… Как на новичка, на Карлушу возложили должность дворника, судомойки, кухарки, прачки, — одним словом, взвалили на него всю работу, какая была в доме. Злая и тощая чухонка-кухарка бранила Карлушу с утра до ночи, несмотря на то, что он был ее земляк. Карлушу остригли под гребенку, отчего лицо его стало казаться еще меньше, надели на него с большого мальчика старый, разорванный нанковый халат и толстые панталоны, которые внизу были обтрепаны так, что нитки грубого зеленого сукна висели, как бахрома, около босых ног мальчика. Веревка вместо пояса довершала его наряд. Платье же, подаренное ему Тульчиновым, поступило в распоряжение кухарки и хозяина, которые сочли выгоднейшим продать его.
Хозяин Карлуши был мрачный немец; прожив двадцать лет в России, он знал по-русски только несколько энергических, сильных слов, которыми щедро награждал ленивых учеников. Его мрачный вид и зловредный дым сигары, которую он не выпускал изо рта, наводили ужас на Карлушу. Сначала мальчика не допускали в мастерскую, но он работал сутра, до ночи, вставал ранее всех и ложился позже всех. Он и его товарищи спали в темной маленькой комнатке вроде чулана, возле кухни, кто на сундуке, кто на полу, не раздеваясь. Удушливый кашель кухарки, ее ворчанье и шепот рано будили Карлушу. Проворочавшись ночь в душной каморке, он с рассветом, шатаясь, выходил из нее и опрометью сбегал по темной, грязной и узкой лестнице, чтоб натаскать дров, пока все спят. Захватив охапку, он, задыхаясь, взбирался в четвертый этаж; от страха быть пойманным спотыкался: полено за поленом быстро катилось вниз; Карлуша, выбившись из сил, садился на грязные и сырые ступени мрачной лестницы и, закрыв лицо исцарапанными руками, горько плакал. Поплакав досыта, он собирал силы и карабкался выше с своей ношей. В кухне его встречала кухарка бранью, что мало принес дров, и посылала принесть еще. Он также таскал чистую и грязную воду; иногда руки его так ослабевали, что все валилось из них, и тогда…
В семь часов утра Петербург спит, везде пусто, только рынки, и особенно Сенная, кипят жизнью. Сонные кухарки с бранью перебегают от прилавка к прилавку. Старые женщины отважно влезают на высокие телеги и, дрожа от волнения, снимают часа по два с необыкновенным наслаждением настой молока с небольших кувшинчиков, заткнутых ветошкой, которую они каждый раз усердно облизывают, пробуя, не горьки ли сливки.
Когда Карлушу в первый раз взяли на Сенную, утро было холодное и туманное; мелкий снег порошил с неба и полосами ложился по грязным улицам. Закутавшись в длинную кацавейку, кухарка исполинскими шагами стремилась по пустым улицам к рынку. Карлуша, в одном халате, босиком, без фуражки, с огромным парусинным мешком и несколькими горшками, бежал за нею. Ветер с наглостию рвал с него последнее одеяние и усыпал его бедную, плотно обстриженную голову серебристым снегом.