Подходя к Сенной и заслышав смешанный гул, кухарка удвоила шаги. Крик, говор, скрипение телег, толпа народу — все вместе так поразило Карлушу, что он ухватился за кацавейку кухарки, которая уже бойко кричала, торгуя молоко. Карлуша дрожал от страха и холода: ему казалось, что все кричат на него, бранят его.
С час водила его кухарка по площади среди грязи, разъедавшей его босые ноги, не привыкшие к каменной мостовой. Парусинный мешок все туже набивался капустными листьями, валявшимися около прилавка. Уже он так страшно раздулся, что некуда было положить горошины, уже Карлуша изнемогал под бременем его, кухарка все продолжала с жадностью хватать листья.
— Что, тетка, корова, что ли, у тебя? — крикнул ей один мужик, который, стоя у своего прилавка, похлопывал руками и припрыгивал.
— А вон, гляди, и корова! — со смехом сказал ему сосед, указывая на Карлушу, который страшно испугался мужиков: их бороды, брови и ресницы были опушены снегом, отчего резко обрисовывались широкие, плоские черты мужиков. Кухарка отвечала им бранью. Закупив достаточное количество провизии, она взвалила Карлуше на спину мешок, вдвое больше него, а сама бережно понесла горшки. Карлуша кряхтел, и хотя было холодно, но на лбу его выступали крупные капли пота.
Возвратясь домой, он должен был чистить посуду, стирать и полоскать белье.
Но вот явился еще новичок, и Карлушу посадили в мастерскую. Комната широкая, но мрачная, с низеньким потолком, закопченными стенами, пол грязный. Станки, упиравшиеся в потолок, загромождали мастерскую; только узенькие проходы оставлены между ними; сети из шелку, проволоки и веревок протянуты в разных направлениях; все дрожит и шипит; с грохотом вертятся колеса, стучат педали, — гам и стук непрерывный! Карлуша страшно испугался, очутившись в таком хаосе. Все здесь было ему и страшно и дико; он не подозревал, что из всего этого стука и треска выйдет какой-нибудь тоненький снурок или бахрома для дамского платья.
Товарищи его сидели за станками, проворно и мерно ударяя босыми ногами по педалям и быстро меняя мотки шелка, которые были у них в руках. Мальчики хранили глубокое молчание, потому что хозяин, покуривая свою страшную сигару, прохаживался по закоулкам комнаты.
Карлуше дали распутывать шелк, посадив его у пустого станка. Копотливая работа, непрерывное шипенье бесчисленных нитей, медленно шевелившихся над головой, непрерывный гул, треск и стук — все так сильно подействовало на мальчика, что голова его стала кружиться, мысли путались. Все с большею Силою завертелась наконец и самая комната, стук сделался нестерпимым громом, голова бедного ребенка скатилась на станок, — дальше он ничего не помнил. Очнувшись, он долго сидел неподвижно, в отупении и бессилии, позабыв свою работу, как вдруг почувствовал над своей отяжелевшей головой зловредный запах сигары. Карлуша весь содрогнулся. Хозяин молча взял его за руку и, выводя из мастерской, грозно кликнул кухарку, которая схватила своими костлявыми руками ошеломленного мальчика…
Слабый крик вырвался из груди мальчика, и он лишился чувств.
Суровая кухарка привыкла бороться с новичками; но, увидав бледного Карлушу у своих ног, она тронулась. Притащив воды и спрыснув ему лицо, она осторожно свела его в кухню и дала ему чашку теплого синего молока. С того дня Карлуша поступил под ее защиту; она свалила всю работу на вновь поступившего в ученье мальчика, и испытание Карлуши кончилось.
Но ежеминутный страх, брань кухарки, которая решительно не могла иначе говорить, душный воздух, тоска по полям и лесам сушили Карлушу. Впрочем, он еще как-нибудь выносил бы свою участь, если б не страдание о собаке, которая подвергалась побоям, голоду и холоду, как и он. Первые дни она рвалась в кухню, где был Карлуша, выла на всю лестницу, будто жалуясь Карлуше на жестокость людей, не отходила от дверей, как ее ни били. Наконец животное покорилось своей участи и поселилось в темном углу под лестницей, которая вела на чердак, и там лежала дни и ночи в ожидании своего хозяина. Карлуша так любил свою собаку, что половину своего скудного обеда оставлял ей. В праздничные дни он просиживал с ней по целым часам под лестницей, а в тяжелые минуты, обняв костлявую шею собаки своими худыми руками, он жал ее к сердцу, затягивал тихо свою чухонскую песню, и слезы ручьями текли по его впалым щекам. Собака чуть слышно стонала, будто страшась, чтоб не открыли их убежища, ласково махала хвостом и лизала лицо и руки своего хозяина.
Настал март месяц. На грязный двор, окруженный со всех сторон стенами, как ящик, начали иногда залетать воробьи, которые весело щебетали, радуясь близкой весне.
На лестнице стало еще сырее. Карлуша днем и ночью бредил травой, лесом, своим стадом, и после отрадных снов еще печальнее представлялась ему действительность. Раз снится ему, что бегает он по полям, играет в рожок; стадо мычит; солнце ярко светит… везде цветы, небо ясно… он бегает с горы на гору… но вот он устал: жарко и душно! Карлуша проснулся, и страх сжал его сердце: кругом темно, товарищи храпят на разные голоса, — ему так стало вдруг тяжело, что он бросился на двор. Весь дом спал, было тихо, не то что днем, когда медники, мебельщики, сапожники и прочие жильцы возятся и стучат во всю мочь. Карлуша сел на полуразрушенную поленницу и, жадно глотая воздух, думал о своем сне. Вдруг страшный визг раздался у ворот, — Карлуша вздрогнул: он узнал голос своей собаки. С отчаянным усилием проскочив в подворотную щель, она подошла, шатаясь на трех ногах, к своему хозяину. На шее ее была веревка, тянувшаяся по земле; собака была вся в крови; четвертая лапа ее волочилась по земле. Карлуша с воплем кинулся к ней; собака легла на бок, жалобно завизжала и глазами, полными слез, смотрела на Карлушу. С рыданьем потащил он ее в темный и сырой угол под лестницу, обмыл ее раны и гладил ее, заливаясь горькими слезами. Собака, будто в благодарность лизала ему руку своим сухим и горячим языком.