Самцы самок и котят своих крепко любят, а все-таки обращаются с ними больно жестоко. Коли самка струсит и побежит, бросивши детей, кот за ней: схватит ее зубами, бросает оземь и бьет о камни, пока она не растянется полумертвая. А как она справится, так приползет к нему, ноги его лижет: всячески умасливает и плачет, слезы текут у животины бесчувственной; а самец сердито ходит взад и вперед, зубами скрежещет, поводит кровавыми глазами и мотает головой, словно медведь. А как увидит, что котят его утащили, тоже начинает плакать.
— Ну, как же ты воевал с ними? — спросил Никита.
— Ах, Никитушка! Где уж их бить! Ты только подумай, голубчик, что разбойник Якаяч взял да и повел меня в стадо морских котов, тоись не меня одного, а нас всех, человек шестнадцать; и тут же сын его был, которого он впервой еще взял на добычу. А котов до двух тысяч было. Лежат себе, котят своих лижут, с самками заигрывают, спят. Только как завидели нас, рявкнули, приподнялись да стеной на нас и пошли… — идут, идут! А рев их словно медвежий. Они, видишь ты, разные голоса имеют: коли ревут, лежа на берегу, ради забавы, так ревут, как коровы; как победу одержат, словно сверчки пищат; как ранены, так словно наши кошки мяучат; а как на Драку идут, так медведем ревут — просто беда! Мы все ни живы, ни мертвы, а Якаяч стоит впереди, глазом не смигнет, — ему хорошо, он росту, я думаю, гораздо выше тебя будет, — только нам закричал на своем басурманском языке: «Коли кто попятится, брошу котам на растерзание!» Видя беду неминучую, повалился я в ноги ему и кричу: «Помилуй! Помилуй!» Он молчит, а тут вдруг, слышу, рев сильней становится; поднял я глаза: стадо так на нас и напирает. Один котище прямо ко мне. — Захохотал Якаяч. Мнет меня кот, слышу мнет и других, — крик и рев! Конец, думаю, наш пришел. Только как вдруг Якаяч свистнет богатырским посвистом… и какова же штука? Вот уж подлинно чудо, Никитушка! Чудища престрашные испугались — и тягу! Вот поди ты: ни ножа, ни ружья, ни рогатины не боятся, а свисту боятся!
Якаяч хохотал, хохотал, а потом сына своего ласкать и утешать стал. Всю потеху он, видишь ты, устроил ради сына: пусть, дескать, дитятко спозаранку приучается! Такой уж обычай у них, окаянных. Хороши игрушечки, нечего сказать!
Побросались коты в море, плывут за нами берегом да смотрят на нас, выпучивши свои буркалы. А один кот поотстал, не успел в воду броситься. Якаяч пустился за ним, прицелился камнем да глаз ему и вышиб; потом еще прицелился, да и другой глаз вышиб. Заорало чудище, заметалось. Мы кинулись к нему и ну его колотить по голове дубинами; дубасили, дубасили, — отдохнем и опять примемся; раз двести огрели, а чудище все живо было. Ужасно живучи, проклятые! Уж и голова в мелкие кусья раздроблена, и мозг весь вытек, и зубы все выбиты, а чудище все стояло на задних ластах и билось, места своего не оставляло. Сказывали мне, в прошлом году вздумал Якаяч потешиться: проломал чудищу голову, глаза выколол и пустил его жива: что, дескать, будет? Чудище изувеченное больше двух недель жило и все стояло на одном месте, словно как статуя.
— Ну, как же ты утопил Якаяча?
— А вот слушай. Плыли мы по морю. Навстречу нам котище страшнейший. Вот как сравнялись с ним, Якаяч и пустил в него носком. Копейцо крепко впилось в чудище, а ратовье отскочило. Якаяч крепко держит ремень, — у них, вишь ты, к копейцу всегда длинный ремень привязан, — а животина тупорылая справилась и потащила нас так шибко, что мы словно летели. Скоро пристали к нему и другие, штук с пятьдесят, и все за нами поплыли, — просто мороз по коже подирает, как взглянешь; а тут еще работай, держи ухо востро! Чудища так и сноравливают уцепиться передними ластами за край байдары и перевернуть ее, да кормщик не зевал. Мы стояли с топорами, да обрубали ласты тем, которые совались к борту… Одного котенка убили и втащили в судно. Потом убили и другого, и тоже втащили; а как втащили третьего, стала наша байдара тяжелеть. Ну, думаю я, коли еще одно чудище убьем, хлебну я соленой водицы, как, бог свят, хлебну! У них, вишь ты, за самое большое бесчестье почитается кинуть промышленного зверя; и они лучше потонут все, а не кинут. Якаяч так уж на меня и смотрел, что вот, дескать, как только байдара пойдет ко дну, мы тебя, голубчика и вон! Ей-богу, так смотрел! Ладно, думаю, ты свою жизнь сохраняй, а я о своей подумаю. Берег близехонько, плавать, знаешь ты, я молодец. А и утону, хуже не будет! По крайности уж и врагов погублю… Вот как супроти меня самого один кот сноровился, облапил край, — я, чем бы ему ласты рубить, хвать Якаяча топорищем по лбу, а сам — прыг в воду! Только, понимаешь, на другую сторону, откуда коты юркнули к товарищу. Доплыл я до мелководья, оглянулся: байдара перекинута; чудища вьются около нее, рычат, кровавыми глазищами поводят; то рука, то нога окажется, то вдруг синяя бритая голова (с нами было четыре коряка, которые каждый день голову бреют) высунется, торчит, словно гриб водяной; вдруг чудище схватит ее, другие подстанут; на минуту весь человек окажется, а там и следов его нет; только вода кругом окрасится. Я стоял, смотрел, — страшно и холодно, а мочи нет, хочется еще смотреть. Вдруг чудища перестали реветь и метаться, поплыли плавно и запищали, как сверчки. Ну, стало быть, баста! Все кончено! Ни одного человека не осталось в живых! Только я уцелел, слава тебе господи! Как добежал я до берега, тотчас бухнулся на колени и принес господу богу благодарение, что сам жив остался и что целых шестнадцать плосконосых разбойников утопить сподобился. Клал я земные поклоны и высоко поднимал грешные руки мои, а тупорылые, зубастые чудища плескались в кровавой воде, взбивали красную пену и все смотрели на меня, словно как на какое невиданное позорище.